Призрак Оперы - Страница 43


К оглавлению

43

Открыв глаза, я увидела, что лежу в шезлонге в просто обставленной маленькой комнате с единственной кроватью из красного дерева, с обтянутыми шелком стенами, которую освещала лампа, стоявшая на комоде в стиле Луи-Филиппа. Я провела ладонью по лбу, словно пытаясь прогнать дурной сон. Увы, очень скоро я убедилась, что это не сон! Я была пленницей и могла выйти из комнаты только в прекрасно оборудованную ванную с холодной и горячей водой. Вернувшись, я заметила на комоде записку, написанную красными чернилами, которая напомнила мне о моем плачевном положении и прогнала всяческие сомнения, если они еще оставались. «Милая моя Кристина, — говорилось в записке, — я хочу, чтобы Вы не беспокоились по поводу своей участи. На земле у Вас нет более верного и почтительного друга, чем я. В настоящее время Вы одна в этом доме, который принадлежит Вам. Я отправляюсь в город, чтобы купить Вам все необходимое».

Итак, я попала в руки сумасшедшего! Что со мной будет? И как долго этот негодяй собирается держать меня в своей подземной тюрьме? Я, как безумная, бросилась искать выход из этого дома, но не нашла. Я горько ругала себя за свое глупое суеверие и даже с каким-то извращенным удовольствием вспоминала наивность, с какой слушала у себя в артистической голос гения музыки. Когда человек глуп, ему остается готовиться к самому худшему, чего он, впрочем, и заслуживает; мне захотелось исхлестать себя, и я стала издеваться над собой и оплакивать себя одновременно. Вот в таком состоянии нашел меня Эрик.

Три раза коротко постучав в стену, он спокойно вошел через дверь, которую я так и не смогла найти и которую он оставил незапертой. Он был нагружен картонками и пакетами, которые свалил на кровать, а я тем временем осыпала его оскорблениями, пытаясь сорвать с него маску, требуя показать свое лицо, если это лицо честного человека. Он ответил мне с величайшим спокойствием: «Вы никогда не увидите лицо Эрика», и мягко попенял мне за то, что я не удосужилась привести себя в порядок в такой поздний час. Он соблаговолил сообщить мне, что было уже два часа пополудни. Он дал мне полчаса на туалет, потом пригласил пройти в столовую, где нас ждал праздничный обед. Мне жутко хотелось есть, но прежде я решила принять ванну, предусмотрительно захватив с собой острые ножницы, которыми решила лишить себя жизни, если Эрику вздумается делать глупости. Ванна пришлась как нельзя более кстати, и когда я вернулась в комнату, у меня уже созрела здравая мысль: ничем не оскорблять и не раздражать его, чтобы скорее получить свободу. Он первым заговорил о своих планах насчет меня и сказал — как он заявил, чтобы меня успокоить, — что ему слишком нравится мое общество, поэтому он не намерен лишаться его в ближайшее время, на что он имел слабость согласиться накануне, в растерянности от моей гневной вспышки. Теперь же я должна понять, что мне нечего бояться в этом доме. Он меня любит, но будет говорить об этом, только когда я позволю, а остальное время мы будем проводить в мире музыки. «Что значит остальное время?» — поинтересовалась я, на что он твердо ответил: «Пять дней». — «А потом я буду свободна?» — «Вы будете свободны, Кристина, ибо по прошествии этих пяти дней вы перестанете бояться меня и, вернувшись к себе, время от времени станете навещать бедного Эрика».

Тон, которым он произнес эти слова, потряс меня, я услышала в нем такую непритворную боль и такое глубокое отчаяние, что взглянула на Эрика с невольной жалостью. Мне не было видно за маской его глаз, да в этом и не было необходимости, потому что из-под нижнего края таинственного лоскута из черного шелка выкатились, одна за другой, несколько слезинок. Он молча указал мне на стул рядом с собой за небольшим круглым столом, занимавшим центр комнаты, где накануне он играл для меня на лире. Я с большим аппетитом съела несколько раков, крылышко курицы, спрыснутое токайским вином, которое он привез, по его словам, из погребков Кенигсберга, где когда-то бывал сам Фальстаф. Что касается моего хозяина, он ничего не ел и не пил. Я спросила, какой он национальности и не намекает ли его имя на скандинавское происхождение. Он ответил, что у него нет ни своего имени, ни родины и что он взял имя Эрик совершенно случайно. Потом я спросила, почему он, если уж так любит меня, не нашел иного способа сказать мне об этом, кроме как тащить меня с собой и запирать в подземелье. «Очень трудно заставить полюбить себя в могиле», — заметила я. На что он странным голосом ответил, что каждый устраивает свои свидания, как может. После чего он встал и протянул мне руку, собираясь показать свое жилище, но я поспешно отдернула свою и слабо вскрикнула. Я коснулась чего-то костистого, холодного и влажного — я вспомнила, как пахнут смертью его руки. «О, простите! — пробормотал он и открыл перед мной дверь. — Вот моя комната, она может показаться вам любопытной… если, конечно, вы захотите посмотреть ее». Я нисколько не колебалась: его поведение, его учтивые слова, весь его вид внушали мне доверие, и потом я чувствовала, что бояться не следует.

Я вошла. Мне показалось, что я попала в склеп. Стены были обиты черной тканью, только вместо белых крапинок, обычно украшающих траурный креп, на ней были начертаны пять нотных линеек — нотная запись «Dies irae». Посреди комнаты возвышался балдахин, с которого свешивался занавес из красной парчи, а под балдахином стоял открытый гроб. Я невольно отшатнулась при виде этого зрелища. «Вот здесь я сплю, — сказал Эрик. — В жизни надо привыкнуть ко всему, даже к вечности». Я отвернулась, и мой взгляд упал на клавиатуру органа, занимавшего большую часть стены. На пюпитре лежали листы бумаги, испещренные красными нотными знаками. Я спросила позволения посмотреть их и на первом листке прочитала: «Торжествующий Дон Жуан».

43